Шестакова Н.Д.

Воспоминания о художнике и поэте Борисе Васильеве-Пальме.

Он был нашим другом. Милый, застенчивый, добрый, талантливый… Впервые мы встретились с ним в 1987 году во дворе нашего музея, тогда ещё Керченского историко-археологического музея (с 2012 он именуется Восточно-Крымским историко-культурным заповедником, что звучит совершенно неопределённо; ведь Керчь уже в середине 19 века была известна образованному миру своим археологическим музеем, музеем древностей). Мне, только что вернувшейся из продолжительного декретного отпуска, представили нашего нового художника-оформителя Бориса Алексеевича Васильева. Светловолосый человек интересной скандинавской внешности дружественно пожал мою протянутую руку. «Похож на Ибсена», – почему-то решила я, отметив его огромный лоб в ореоле мелко вьющихся «дымчатых» волос, короткий нос, скромные усы и светлые кроткие глаза. В свои 48 лет он был «спортивно» сухощав и по-столичному элегантен. Потом мы посмеялись над моей «сметливостью»: у него, действительно были корни выходцев из северной Европы…

Оказалось, что жили мы в одном районе города, почти рядом, и часто с мужем возвращались вместе с ним с работы домой. Разговоры были интересными – это был человек «нашего круга». Он приехал в наш город с семьёй в 1986 году. Из-за своей болезни (неожиданно развившегося туберкулёза) вынужден был обменять свою ленинградскую квартиру на дом в Керчи на берегу моря: «С Митридатом теперь я в соседстве. / Занесло меня в Пантикапею...». Сначала работал художником в редакции газеты «Керченский рабочий», а затем, пленившись «славной историей» Керченского музея древностей, перешёл к нам. Но так же, как и мы, оказался «чужим» в среде многих научных сотрудников, «специализировавшихся», в основном, на выставках к очередному съезду КПСС. Тщетно пытался он направить их внимание к эстетической стороне очередного музейного проекта. Но уже тогда, на подступе к роковым 90-м ушедшего столетия, сокращались и финансирование, и кадровые ресурсы в музее, обострялись межличностные отношения. Разочарованный, он ушёл «на вольные», по его собственному горько-ироничному определению, «хлеба». Это был тяжёлый для всех отрезок нашей недавней истории: выживание в одиночку каждой семьи. К этому времени он был уже зрелым, состоявшимся художником. Много работал, обеспечивая семью, поднимая на ноги двоих детей: «Взял я темой себя – человека, / нынче в радости, завтра – в горе /…Вышло полем природы цветенье, / морем – даже – в туман – корабли,/ А во мне совершенства хотенье / и вопрос «Где добыть рубли, / Чтобы выучить сына и дочку,/ из обоих чтоб вышел толк, / Как в стихе не испортить строчку/ и отцовский исполнить долг».

Приходилось, в поисках заказов, пересекать практически всю Россию: от Москвы до Екатеринбурга. Порой мы дивились его энергии и выносливости: один холст сменялся другим. Прекрасный портретист, он выполнял заказы в разных техниках: акварели, пастели, масле, гуаши и т.д. Он выставлял свои работы в Симферопольском художественном музее, Евпаторийском краеведческом, в музее писателей Урала, в доме художника Екатеринбурга, в редакции журнала «Юность» в Москве. В 2014 году на Х Международной выставке-конкурсе «Биеннале камерной акварели», посвящённой 200-летию со дня рождения итальянского акварелиста Луиджи Премацци, получил премию министра культуры Крыма за серию акварелей «Поэты Крыма». Премия была учреждена, в связи с возвращением Крыма в Россию, специально к этой выставке, где участниками были художники из всех регионов России, СНГ и дальнего Зарубежья. Борис Алексеевич стал первым лауреатом вновь учреждённой премии. Его работы хранятся сейчас в Керченской художественной галерее и других музеях Крыма, в музее истории Санкт-Петербурга, музее фотографии в Екатеринбурге и в частных коллекциях: в Париже, далёкой Джакарте, Екатеринбурге, Симферополе, Керчи.

Наши отношения с его уходом из музея не прерывались, напротив, мы чаще стали наносить визиты домой к друг другу. В его доме, двухэтажном коттедже, была прекрасная библиотека, собираемая им с юности, и много изящных предметов дореволюционной работы: стулья, этажерка, бюро, статуэтки, керосиновые и электрические лампы. Будучи прекрасным мастеровым, он возвращал жизнь выброшенным на свалку предметам старинного обихода. Наша маленькая дочка, однажды попавшая из маленькой, заставленной книгами квартирки в двухэтажный коттедж, пришла в восторг от искусно организованного в нём пространства. Жена Мила, статная красивая женщина, добродушно улыбаясь, провела ребёнку «экскурсию» по «сказочному» дому. В тёплых беседах за чаем или долгих прогулках по парку, где находился его дом, мы говорили о многом, читали стихи: я – своих любимых Мандельштама, Цветаеву, Ахматову, Бродского, он читал свои. Стихи он писал с детства, сначала просто баловался – подражал, рифмовал и забывал; повзрослев, записывал в тетрадку, но не публиковал, стеснялся: «Дышал я чем-то сладостно-пьянящим, / И каждого мгновенья новизной / Был потрясаем… … … / Так ненавязчив, как тропа лесная / И неприметней речки подо льдом, / Я был поэтом, сам того не зная, / И счастлив был, не ведая о том»..

Увлекаясь, он часто рассказывал мне о своём детстве. Однажды, в очередной раз посетив его мастерскую, я увидела новый холст на мольберте – на фоне желто-красно-оранжевого осеннего леса стояли два изящных силуэта.. Он писал с фотографии 30-х годов своих родителей. Смутившись, он показал мне её: обнявшись, смотрели на меня молодые родители с лицами, полными доброты, нежности, счастья. Уходящей натурой мы называем сейчас такие лица: «Посмотри, какие лица / У людей до революции! / На таких могли озлиться / Только нелюди… / Сам боюсь, не стал ли хуже я, / Коль знаком с такими лицами!/… / Потому всё чаще, чаще / Тянет к старым фотографиям, / Будто музыка звучащим – / бессловесным эпитафиям».

На исходе седьмого десятка он возвращался к своим детским годам! Грустью заволокло моё сердце: похоже, что тепла, милосердия и любви, полученных в дружном отчем доме, он так, пожалуй, больше нигде и не встретил: «Отплыла облаками усталость / Вместе с тяжестью многих потерь. / Здесь, на этой земле каменистой, / Где я помню отца молодым, / То ли совесть становится чистой, / То ли боль превращается в дым».

Родился он на севере, в городе Кировске Мурманской области, в семье охотоведа, в 1939 году. Домашним образованием детей, Бориса и его брата Сергея, занималась мать. К доброй и мягкой матери он был особенно привязан: «Батюшкины сила и таланты, / Но ума сердечность от тебя…». Она была родом из семьи священнослужителей, имя её деда П.Альбова можно встретить в мемуарах представителей «серебряного века». По отцовской линии семья принадлежала к старинному дворянскому роду Пальмов. Прапрадед его, литератор Александр Пальм, вместе с Достоевским и ещё с 19-ю участниками кружка Петрашевского был приговорён к смертной казни, заменённой каторгой в Сибирь. Отец, чудом избежавший репрессий конца 20-х и 30-х годов, не случайно выбрал себе профессию, связанную с природой. Часто приходилось менять места службы, но всегда ближе к лесу, подальше от властей: «Уверен, что отец лишь потому и выжил, / Вернее не погиб, точнее – уцелел, / Что по глухим местам олени, парус, лыжи / Его носили так, как Века рок велел». Семья жила бедно и голодно, особенно во время и после войны, но именно в родительском доме впитывалось ребёнком духовное богатство рода: высокая нравственная культура, умение чувствовать красоту окружающего мира: «Полог неба над раздольем луга… / Нас, казалось, трое в мире этом:/ Жаворонок, мальчик и кузнечик – / Невидимки две и человечек – / В сорок пятом, незабвенным летом, / Вдохновенно спели друг для друга». Всему обучал отец своих сыновей, чтобы выжить в суровом климате – в жестоком мире: обучал северным ремёслам, охоте на зверя, приобщал к спорту. В школьные годы подросток уже занимался тяжёлой атлетикой, вместе с отцом участвовал в состязаниях по стрельбе из охотничьего ружья, всегда получая первые призы за мастерство. В армию к 18 годам он ушёл атлетически сложённым юношей, полным энергии и надежд.

Ему везло: за спортивные успехи в армии два года из трёх положенных он прослужил в Ленинграде, в штабе на Дворцовой площади. В свободное от службы время пропадал в Эрмитаже, копируя картины знаменитых мастеров, в Летнем саду рисовал скульптуры; у себя в роте перерисовȧл физиономии всех своих сослуживцев. Писал стихи – много, упоённо. Одновременно готовился к поступлению в университет – сказывалась врождённая семейная обращённость «к знаниям, совершенствованию, мастерству». Сразу же после армии поступил на факультет журналистики Ленинградского университета, потом перевёлся в МГУ. По окончании работал в Мурманске репортёром «Комсомольской правды». Его фотографии того времени, которые я видела, демонстрировали мускулистого красавца с щеголеватыми усиками и уверенной улыбкой. Естественно, он имел большой успех у женщин. Он любил красивых женщин. В его мастерской я обращала внимание на женские портреты. Как он умел передать прозрачность глаз, белизну кожи, изящество женских форм! За плечами у него было три брака. И все три жены – красавицы! Две дочери, от первого и последнего брака, белокурые ундины, повторившие красоту своих увядших матерей (увы, время ничего не щадит), и сын, тоже от последнего брака, давно живут самостоятельной взрослой жизнью. Борис Алексеевич гордился своими детьми, заботился о них. Его дочери талантливы, образованы и успешны: старшая – архитектор, младшая – языковόй специалист, рисует, музицирует, пишет стихи на русском и французском языках; сын, унаследовавший меланхолическую задумчивость своего деда, охотника Алексея Васильева, выбрал профессию моряка.

Но журналистская служба, столь стремительно и успешно начавшаяся, скоро стала тяготить его. Он замечал, что его желание писать о жизни открыто часто стало наталкиваться на неприятие начальства. Его честные обстоятельные репортажи с места событий не принимались. Нужно было лгать, ловко изворачиваться и так называемую социалистическую действительность приукрашивать. Он, достойный сын своих родителей, не мог кривить душой. Окончательно он порвал с журналистикой в 1968 году, когда советские танки вошли в Прагу. Для многих честных людей наступили тяжёлые времена сомнений, смены мировоззренческих ориентиров, безработицы, бедности. Пришлось расстаться со своей первой семьёй, так как, потеряв работу в газете, он не смог её достойно содержать. Привыкший с детства к труду, тяжело работал, добывая физическим трудом кусок хлеба. Несколько лет, до поступления в Академию художеств, был рабочим в геологической партии на Кольском полуострове: много километров исходил, много видел и много пережил. В маленьком стихотворении «Мой удел» он с грустной иронией поведал о сложных зигзагах своей судьбы: «В себе, как и во многом сомневаться, / По зарослям случайностей блуждать, / Потом на всё, что было, оглянуться / И с опозданьем кое-что понять, / Невесело прозренью улыбнуться. / И, уходя, лишь на себя пенять».

Поступление в 1972 году в Ленинградский институт живописи, графики и архитектуры им. И.Е.Репина в возрасте 33 лёт он до конца дней считал чудом. Провидению было угодно, чтобы он, с детства рисующий, но не учившийся официально ни в художественной школе, ни в художественном училище, преодолел все барьеры и с первой попытки стал студентом знаменитого вуза. Конечно, его далеко уже не юношеский возраст вызывал у многих насмешки, он отвечал снисходительной улыбкой. Равнодушные насмешники не знали о чудесах, ему в поддержку уготованных, а его подсознание, видимо, было уже информировано чем-то из будущего. В своих «Записках мечтателя, не фантазёра, или как меня Бог вразумлял» он объяснил этот биографический эпизод словами святителя Николая Сербского: «Насмешка всегда от незнания, а улыбка – от знания». Художник и поэт жили в его душе: в 18 лет он предпочёл слово, и, уйдя из официальной профессии, оставался верен слову всю жизнь; а в 33 года его увлёк художник. Мистик от природы, он верил матери, поведавшей ему однажды приснившийся ей в молодости сон, где чей-то вещий голос (Божий глас?!) сказал о ней: «Она умерла немолодой, её старший сын уже был художником». Жертвенной любовью матери и её горячими молитвами он был всегда поддержан на крутых поворотах судьбы. Уже будучи студентом Академии художеств, он на выставке в музее Академии случайно обнаружил, что родная сестра его бабушки по отцовской линии Александра Тхоржевская училась у самого Ильи Репина вместе с Малявиным и Остроумовой-Лебедевой, а родной брат Александра Пальма, сподвижника Ф. Достоевского, Иван, учившийся в Академии в середине 19 века, был портретистом; его портрет композитора Глинки и ныне хранится в Петербургской консерватории. Как, однако, крепок русский человек: через гонения, голод, войны, нищету, «прорастают» в поколениях талантливые гены, милосердие и способность мечтать… Получив в 1978 году диплом художника, работал в художественных мастерских Ленинграда и Мурманска.

С 1986 года жил и работал в Керчи. Этот тридцатилетний период его жизни был наполнен интенсивным трудом. Работа была ему по душе: он был свободен от всяких принудительных обстоятельств – честно зарабатывал свои деньги, пусть небольшие, но «независимые». Был чрезвычайно простодушно-любопытным ко всем интересным событиям текущего времени в культуре и политике; активно участвовал в художественной и литературной жизни в Керчи и в Крыму. Часто, выезжая на «заработки» в Москву, он сотрудничал «с большой столичной литературой» – печатался в центральных литературно-художественных журналах. Охотно писал портреты своих друзей по перу. С конца 90-х появилась возможность свободно публиковаться в Крыму и в родном городе. Пожалуй, этот период был наиболее продуктивным для нашего друга – его имя становилось известным. Крымские друзья-поэты даже приревновали к своему «ремеслу», называя его аматором, укоряя за то, что он, профессиональный художник, посмел «нарушить чужое пространство». Он обиделся, прямо по-детски жалуясь мне на друзей: «…Тютчев, скажем с Грибоедовым – дипломаты, / Фет и Лермонтов – офицеры, / Но по нервам-то это лирики нетленные. /… / Был директором гимназии / Мастер Анненский и – гением, / Все в поэзии – оказией, не учебным заведением». Менее всего обращавший внимание на всё возраставшую популярность, предавался своим любимым стихиям. В быту жил аскетично, но не скупился на книги. Мы часто давали друг другу книги из своих домашних библиотек. Его личные книги были просто испещрены маргиналиями: читал он творчески, с пристрастием, «сочувствуя» или не соглашаясь с мыслями автора. Популярные авторитеты его не смущали, воспитанный в высокой дворянской культуре, он ценил истинные искусство и слово. Так однажды он дал «отповедь» чёрному квадрату Малевича: «…Убиенного помня царевича, / Справедливости преданный друг, / Я в квадрат пресловутый Малевича, чёрный, / Белый вмонтировал круг. / Пусть картина такая же куцая, – / Мысль целебнее корня жень-шень: / И в искусстве она – Революция – / Красоту превращает в мишень». А в стихотворении «Вопрос директору ГМИИ им. А.С. Пушкина» он просто восстал против подобной эстетики: «Да, я согласен, – в «Квадрате» есть магия / чёрная – в бездну провал…/ Сам-то всегда на холсте, на бумаге я / светом любви рисовал/… /С именем Пушкина рядом – Малевича – / в славном музее – квадрат! / Чтобы сказал Александр Сергеевич, / видя такой экспонат?..».

Он не терпел пустопорожнего бездушного щегольства в искусстве и не прощал огульной напраслины никому, даже тем, кого уважал и чей талант признавал. Слова любимого им и мною Бродского – «…По пустынной равнине ползут русские танки…Мне стыдно за Россию» – вызвали у нашего кроткого друга просто ярость: «…Те танки, что бродили по Афганистану, / он русскими назвал; по мне – это кощун… / Машины были те советскими на деле, … / То интернацьонал – фантом большевиков – / с дырой беды себе афганский выпек бублик…/ Но тот – лауреат-поэт не бесталанный, / чем думал он, когда Россию так чернил?/ Иль мало ей поклёпов выпало?..». Мне нечасто удавалось близко общаться с людьми, которым дана была такая интенсивная эмоциональная жизнь: он работал с упоением, каждая его художественная «находка» давала импульс поэтическому слову… Физически он всё больше истончался, становился всё суше и худей, его неизменно элегантный пиджак уже просто болтался на нём (болезнь незаметно подтачивала его).

Он любил Керчь, свою «южную родину», посвящал ей стихи. Социальные проблемы города, его «маргинальность» бередили неравнодушную душу. В «Венке сонетов городу Керчи» он писал о былой славе древнего города и предрекал ему возрождение: «Патриарх городов на Тавриде / Двадцать шесть за спиною веков / В неприглядном находишься виде, / но по сути-то ты не таков /…/ Много пережил ты, много видел / Много тайн и сокровищ в тебе. / Умираешь, как бык на корриде, / Но воспрянешь к трудам и борьбе. /… / Но поверь мне, мой город несчастный, / К величайшим событьям причастный, – / Впереди ещё звёздный час-пик…». Он много писал о Крыме, страдая со всем народом от неправды и агрессии врагов России. Как радовался он возвращению Крыма в родную нам всем обитель! Этот человек своей чистой, доброй душой желал счастья людям, своему городу, своей Родине: «Будет впереди планеты всей она, – / Умная, красивая могучая./ Близоруким нынче мнится серою. По завету прозорливца Тютчева / Мудрые сильны в Россию верою…».

Он ушёл в начале зимы 2016 года – полноправным гражданином России. Сильна Россия такими людьми: с мощным духом, верными, любящими и светлыми в помыслах, умными и талантливыми. «…Если б – «Кто ты?», – меня спросили, / Я б ответил: «Борис Васильев, / Но не тот, что учил людей – /«Не стреляйте в белых лебедей!» / Нет, я не тот, я – другой, / Быть может, вовсе не избранник,/ Но сам собой гонимый странник, / С хмельною русскою душой».

Часто его совершенно пронзительные строки стихов бередили мне душу, вызывая горькие слёзы. И теперь я плачу по светлому человеку, помогавшему мне в трудное для всех нас время поддерживать мой тоскующий дух.